Обитателям
отеля начала нравиться их жизнь. Они ели, пили и спали, по средам устраивали
собрания в холле, где радостно и неспешно обсуждали прелести существования,
когда нет тревог, нет хлопот, нет перемен. Порассуждав пару часов, они довольные
расходились по своим углам и интересам. Вышибала потихоньку толстел и
пропадал на своем озере, Чиновник – молодел, Алкоголик – спивался. Марта
изобретала наряды неустойчивого покроя и щеголяла в них по коридорам, пугая
безмолвие и норовя отдавить ему хвост.
Вожак третировал их догматами и с удовольствием участвовал в их средах,
поддерживая их благодушие, всегда ровный и понятный, и они дивились тем
временам, когда выказывали ему недовольство. Наверно, они вредничали из-за
обилия загадок в его поступках и речах, но теперь все наладилось.
Отель стал их домом. Они выучили наизусть каждую зазубрину стены, их глаза
свыклись с полумраком, и никто не сетовал боле на отсутствие электричества и
естественного освещения. Правда, у Вышибалы хранился огарок свечи, но он берег
его на особый случай, когда без него уж никак нельзя обойтись.
Они вошли во вкус размеренного уклада, без побудок и суеты, без
долженствования, занятий и процентов за истраченные радости. Постепенно они
запамятовали свои прежние привычки, опасения, поиски и сомнения. Отсутствие
неожиданностей и событий, действий и неприятностей выстелило их души
аскетическим покоем. Вначале они перестали привередничать и заказывать разные
блюда каждый день, затем вовсе начали забывать то про завтрак, то про ужин, и в
итоге перестали питаться. Только Алкоголи не переставал хлестать виски, да Марта
густо мазала лицо клубникой перед сном.
Никто из
них не хотел обратно, в мир добывательства и заслуг, тщательно выверенных
условностей, прогнозов, напыщенной строгости, шаблонов, надувательства и грызни
за краешек неба. Где-то в далеких снах осталось воспоминание о горне, но они
предпочитали зарыть его образ поглубже и не ворошить.
Они
созерцали свои суждения, изучая их, как пейзажи за окном экспресса, познавая
самое время и суть расстояния, следуя за каждым пассажиром, выходящим на своей
остановке и оставаясь при том неподвижными на своих согретых сидениях, уносимые
дальше к новым станциям и временам. И в то же самое мгновение они сосуществовали
поездом, птицей, смотрящей за ним с высоты телеграфного столба, облаком,
старушкой, предлагающей пирожки путешественникам, смотрителем, застывшим в
похмельной дреме, вереском, качающимся на ветру и этим ветром, погоняющим пыль и
обрывки газет на перроне. Они уходили все глубже и шире в постижении своем, и
руки их становились окнами и дверями, а глаза проникали сквозь земную твердь.
И тут этот
звук. Настырный, долгий, раздирающий перепонки. Он разрушил их тишину, разметал
клочками, прогнал безмолвие и оно, спотыкаясь о собственный хвост, поспешило
скрыться в потаенном чулане. Они разом ощутили голод, страх, боль и тоску по
мирным временам их безбрежности. Их мысли напуганными воробьями разлетались по
сторонам, галдя и роняя перья, егозя, растаскивая солому по гнездам...
И Вожак куда-то подевался, не у кого спросить дорогу. Звук не оставил им
выбора, вынудил реагировать, менять уклад дня, выходить в холл, обмениваться
фразами, хотя сегодня не среда, - да и они уже давно забросили эти бестолковые
среды, и слова, передаваемые по кругу помятым бутербродом – неаппетитно, но жаль
бросить, и Стражника, полупомешанного метельщика с путаными монологами, - и
задавать вопросы, и отвечать, идти куда-то, обращаться в бумажно-плоские силуэты
себя самих, собственных жалких неосязаемых телес, в однозначность без сторон и сопряжений …
Но, став
снова сами собой, они остановили поезд и сошли в поле на ближайшем полустанке,
вдохнули запах давленых ногами ромашек и полыни и двинулись дальше, наружу,
вон…
Один сказал и все подхватили или все подумали про себя одинаково и единодушно
выдвинулись, теперь не имеет значения. Как и то, есть ли рациональное зерно в их
движении. Ведь каждый не сомневался: звук – провокация, ловушка, испытание на
прочность, так ли уж они довольны своей данностью. О, они вполне довольны, они
насыщенно счастливы и кондуктором и пассажиром и мелькающим в занавесках
пейзажем, самое время разойтись по своим комнатушкам и закрыться одеялом и
стенами от этого шума, назад в постижимую глубь вещей... Но все совершают
бессмысленные поступки, даже совершенные существа, сверхмудрые субстанции,
знающие о своих ошибках прежде их сотворения. И горн – не настоящий, нет
никакого горна, и даже пусть есть, и пусть этот звук – призыв горна, они не
хотят этого горна, не хотят обратно, но они пойдут ему навстречу, однобокими,
вырезанными маникюрными ножницами светлыми силуэтами по темному полю… И они
пошли. И полевые цветы грустно качали венчиками им в след.
К чему
рациональность, когда набат зовет тебя, и старушка, предлагающая выпечку
странникам, машет на прощание вересково-птичьим платком, когда тяжесть всех
физических сфер от ломоты в суставах до проталкивающейся влаги в стеблях прошли
сквозь тебя электрическим разрядом, прочертив трещины на коже, и ты вот-вот
лопнешь и разлетишься обрывками газет с кургузыми строчками о похоронах и
помолвках, о дешевом опте и эксклюзивной рознице, и счете в минувшем мачте
команды сошедших на этой и сошедших на предыдущей станции смотрителей и облаков.
Нет никакого смысла в движении вперед на изменчивый звук горна, но он трубил
слишком громко, перекрикивая визжащие тормоза, скрежет скомканного железа
пущенного под откос состава – смотритель прозевал остановку и кто-то дернул
стоп-кран, и с ним не получится не считаться.
И они
подобно многодетной вдове, узнавшей про свой смертельный диагноз, беззвучно
стенали на пороге, плача горько и радостно: сокрушаясь о судьбе и своей и чад
своих несмышленых, но и утешаясь избавлением от тяжкой доли, пусть и таким
категорическим.